Тоня смотрит на него влажными глазами, закусывая нижнюю губу кривеньким клычком — у нее глупое-преглупое выражение лица и разметавшиеся по чуть взмокшему от духоты лбу русые волосы. Тарталья дотрагивается до них сальными пальцами, поддевает кончики: знает, скоро Тоня вырастет и соломенный сменится рыжим, выгорит на редком солнце Морепеска, может, ее смешные веснушки тоже подарены в знак, в напоминание того, что она не принадлежит этому месту. От этого едва грустно. Тарталья распрямляется и смотрит Тоне в глаза. В этом странном моменте исконно детского отчаяния Тоня напоминает маму в мельчайших деталях, когда та уходит за километр от деревни искать душицу, толокнянку и родиолу с плетеной корзиной, думая, что никто не увяжется за ее юбкой. Часто сушит, иногда продает — пучки долго висят над печкой, перевязанные бечевкой, и шуршат от сквозняка в особенно буранные ночи.
— Я же не навсегда, — строго говорит Тарталья, поджимая губы в немом неодобрении. Какая-то скупая часть его хочет обнять Тоню и пообещать, что все будет хорошо, какая-то — топнуть ногой. Закричать: «Я тоже заслуживаю быть!» Но это даже мысленно звучит до крайнего по-ублюдски.
Тоня тушуется под взглядом, прикладывает подбородок к груди, почти ревет — Тарталья не хочет, чтобы она плакала, он вообще паталогически не переносит чужих слез — Тоня скулит и опускается перед ним на колени. От прикосновения к только-только натертым ваксой армейским сапогам отца, натянутых на тартальевскую лодыжку, у нее пачкаются пальцы, но Тоню не заботит; она цепляется за каблук, щемяще тычется лбом под коленку, будто бы говорит: ты посмотри на меня, я же без тебя зачахну. Как псинка побитая. Тарталья вообще до дурости простой человек: скажи убивать — пойдет убивать, прикажи борщ сварить — сварит и бровью не поведет, но когда на его моральный компас давят этим измученным магнитным полюсом, хочется вежливо напомнить, что после бездны там нет стрелки и такое не работает.
— Леш, — жалобно зовет Тоня, — сними их.
По погоде кажется, что уже полвосьмого, но больше четырех не набежало точно, за окном метелится, корчмарь еще с минут пятнадцать назад прислал к дому избранного Царицей нового пана предвестника укутанного в меха мальчишку с вестями — лучшая лошадь готова и подпруга утянута так, что спорится с любой вьюгой. Изъявите, мол, желание отправиться в путь. Но Тарталья обещал, что досмотрит за Тоней, жующей отварную ряпушку, ей ложка в горло не лезла от его пристального надзора, смешно поглядывала за ним, как за живым приведением. Тарталья сказал — сделал. Так жизнь упрощается до базовых действий и можно меньше думать.
— А ну встань, — за локоть Тоня поднимается как невесомая тряпичная кукла, почти не сопротивляясь. И глаза все же — отцовские, смотрит так же волком, кусаче. — По полу ползет морозь, будто не знаешь.
Дом перетоплен, на улице от этого станет раза в три холоднее, пот стекает по затылку прямиком под меховой плащ, на лопатках преет. Тарталья хмурится, кладет ладони на Тонины хрупкие девчоночьи плечики, чуть сжимает их, улыбается — как может, по-доброму. Говорит:
— Ты знаешь, какие в столице сапожки? А платья? Лучше ни в одном регионе не шьют. Привезу тебе через месяц. Станешь городской.
Тоня кривится. Тарталья говорит:
— Там пряничный завод. На полустанках. Или хочешь, может, животинку?
Тоня качает головой и шмыгает носом. Тарталья говорит:
— Помнишь легенду про чудо-юдо-рыбу-кит? Которая только в падозерском столице, если верить рыбаческим россказням, не извелась. Я поймаю.
Тоня морщится и пускает пару быстрых слезинок, копившихся все это время. Тарталья решает больше не говорить, наклоняется и сухо прикладывается губами к ее лбу, точно так же быстро выпрямляется и открывает входную дверь. По щекам ударяет ветер вперемешку со снегом. Крыльцо уже как два дня все замело.
— Леш, не уходи.
Тарталья в последний раз оборачивается. Думает — я запомню ее такой, я запомню ее девочкой с русыми волосами, которые когда-нибудь выцветут в рыжину, я запомню ее своей сестрой. Опять улыбается. Тоня от этого его выражения пуще заходится слезами.
— Где месяц, так время летит — не заметишь. Пиши.
И в общем-то, Тоня пишет ему все последующие два года, но Тарталья не читает. И Тевкр, только Тевкр подписывает конверты как «Чайльду», а Тоня из упрямства — Алексею. И мать пишет — спасибо за деньги. И отец. Отца Тарталья читает с чувством выполненного долга, как человека, который по крайней мере понимает — культ поехавших на войне отставников, так их называют в столице. В деревнях все проще «стреляный» и «поседлый».
Тарталья и сам учится писать письма. Начинает их с «сяньшэн» и скармливает огню пустой лист. Глупо адресовать все мысли человеку, который живет в соседней комнате, но Тарталья не знает, как выражать эмоции — настоящие, жгучие, кровоточащие — и не выдавать все за юмореску.